1
" That there is in this world neither brains, nor goodness, nor good sense, but only brute force. Bloodshed. Starvation. Death. That there was not the slightest hope not even a glimmer of hope, of justice being done. It would never happen. No one would ever do it. The world was just one big Babi Yar. And there two great forces had come up against each other and were striking against each other like hammer and anvil, and the wretched people were in between, with no way out; each individual wanted only to live and not be maltreated, to have something to eat, and yet they howled and screamed and in their fear they were grabbing at each other’s throats, while I, little blob of watery jelly, was sitting in the midst of this dark world. Why? What for? Who had done it all? There was nothing, after all, to hope for! Winter. Night. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
2
" Continuo a pensare, a pensare, e comincia a sembrarmi che le persone sensibili e intelligenti che vivranno dopo di noi, se poi ce ne saranno, faticheranno a capire come tutto ciò sia potuto accadere, stenteranno a capire la nascita dell’idea stessa dell’omicidio, e a maggior ragione dell’omicidio di massa. Uccidere. In che senso? Perché? Come può annidarsi, questa idea, negli oscuri anfratti delle circonvoluzioni cerebrali di un comune essere umano, nato da una madre, un essere che è stato un bambino che succhiava al seno, che andava a scuola?… Comune come milioni di altri, con mani e piedi sui quali crescono le unghie, mentre sulle guance - se per esempio si tratta di un uomo - cresce la barba, un essere che si affligge, sorride, si guarda allo specchio, ama teneramente una donna, si brucia con un fiammifero, e per quel che lo riguarda non ha nessuna voglia di morire - insomma, comune in tutto, tranne che per una patologica mancanza di immaginazione. Un essere umano normale capisce che non solo lui, ma anche gli altri vogliono vivere. Alla vista, o anche solo al pensiero delle altrui sofferenze, s’immedesima, in ogni caso prova almeno un dolore morale. E alla fine non riuscirà ad alzare la mano per colpire”. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
4
" Не могу здесь удержаться от комментария, как в те времена люди понимали события.
Едва был убит Киров, как сейчас же все заговорили, что Киров убит по приказу Сталина. То же самое об Орджоникидзе. О Горьком упрямо говорили, что он отравлен, так как не был согласен со Сталиным. Никто никогда не отделял Сталина от НКВД. В Киев Сталиным был послан Вышинский, занял под свою резиденцию Октябрьский дворец и принялся подписывать смертные приговоры сразу под огромными списками. Многих убивали тут же во дворце и сбрасывали трупы из окон в овраг. Все Это Киев прекрасно знал, и даже на что уж темная, глухая Куреневка и та точно ориентировалась в событиях.
Поэтому, когда много лет спустя Хрущев занялся «разоблачениями» Сталина, в Советском Союзе это не составило новости. Новостью был лишь сам курс на «разоблачение» и нескончаемые ряды чудовищных подробностей.
И тут некие «честные коммунисты» стали бить себя в грудь и кричать, что они, оказывается, ничего не знали. Или, что знали, но верили, что уничтожаются подлинные враги. Или, что думали, будто во всем виновато НКВД, а любимый Сталин не знает, и партия — свята. Появилось много таких «честных коммунистов», отделяющих Сталина и партию от «ежовских» или «бериевских» преступлений.
Лицемеры. В душе все прекрасно все знали и понимали. Лишь только тот, кто НЕ ХОТЕЛ ЗНАТЬ — «не знал». И лицемерил, и спасался лицемерием, и был стоек в своем лицемерии, и не без его помощи выжил, и оказался уже настолько органически лицемерием пропитан, что и сейчас лжет, доказывая, что миллионы членов партии были так умственно недоразвиты.
Так после разгрома Гитлера некоторые «честные фашисты» заявляли, что они не знали о чудовищных злодеяниях в лагерях смерти, или, что верили, будто во всем виновато лишь одно гестапо.
Лицемеры. Еще раз повторяю: не знал лишь тот, кто не хотел знать [90—91]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
5
" Никому не под силу роль пророка. Никто не знает, что будет, и я не знаю. Но я знаю, что ГУМАНИЗМ — это все-таки ГУМАНИЗМ, а не концлагеря и виселицы. Что нельзя позволять, чтобы из тебя делали идиота. Пока работают сердце и мозг, не должно сдаваться. Особенно вам, молодым, здоровым и деятельным, которым предназначена эта книга, еще раз хочу напомнить об осторожности, об ответственности каждого за судьбу человечества. Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Отвлекитесь на минуту от своих дел, от своих развлечений. В мире неблагополучно.
Неблагополучно, если кучка носорогов может гнать на смерть тьму людей, и эта тьма послушно идет, сидит, ждет очереди. Если массы людей ввергаются в самое настоящее пожизненное рабство — и послушно становятся рабами. Если запрещаются, сжигаются и выбрасываются на помойку книги. Если миллионы людей от рождения до смерти ни разу не говорят вслух то, что они думают. Если в одном небольшом цилиндре сегодня накопляется энергия, достаточная для испепеления Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина, и эти цилиндры круглосуточно носятся над нашими головами, для чего? И что это, если не шаги варварства?
Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Остановитесь, задумайтесь, опомнитесь.
ЦИВИЛИЗАЦИЯ В ОПАСНОСТИ [183—84]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
6
" Иногда читаешь хорошую книгу советского писателя — и вдруг натыкаешься на места, такие безвкусные, «идейные», что плюнуть хочется. Автор их дописывал, отлично зная, что они вызовут только недоумение и презрение читателя, но далеко не все читатели знают, что только такой ценой могло выйти в свет произведение. Особенно ярко это проявляется в книгах стихов. Они должны открываться стихами дежурно-идейными, которыми автор зарабатывает право поместить дальше уже и подлинную поэзию. Поэтому многие читатели начинают читать сборники стихов с конца, т. е. с лучшего [8]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
7
" Я пытался писать обыкновенный роман по методу социалистического реализма — единственному, который я знал, которому учили со школьной парты и далее всю жизнь. Но правда жизни, превращаясь в «правду художественную», почему-то на глазах тускнела, становилась банальной, гладенькой, лживой и, наконец, подлой.
Социалистический реализм обязывает писать не столько так, как было, сколько так, как это должно было быть, или, во всяком случае, могло быть. Ложный и лицемерный этот и метод, собственно, и загубил великую в прошлом русскую литературу. Я отказываюсь от него навсегда [11—12]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
8
" Гитлер раздавлен, варварство — нет. Наоборот, очагов его становится все больше. Смутные дикарские силы бурлят на огромных частях земного шара, угрожая прорваться. Примитивно-сладкие дегенеративные идеи, как заразные вирусы, размножаются и распространяются. Действуют четко разработанные методы, как заражать ими миллионные массы.
Развитие науки и техники — кажется, единственное, чем может похвалиться человечество, — приводит, однако, в таком случае лишь к тому, что рабов не гонят, связанных за шею веревками, а везут электровозами в запломбированных вагонах, что можно инъекциями людей превращать в идиотов, а современный варвар убивает не дубиной, но циклоном «Б» или безукоризненным, технически совершенным огнестрельным автоматом.
Говорят, что наука надеется выйти из холуйского состояния, в котором она находится сегодня, служа политиканам верой и правдой. Тогда, может быть, появится еще один, «научно-технический» гуманизм — и, уж совсем беспросветное, варварство технократическое? [183] "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
9
" — А что, хлопцы, дело табак? — сказал дед. — Киев сдают.
Мы возмутились:
— Киев — второй Царицын. Ого, дед, еще знаешь, какой бой будет!
— Какой там бой, — махнул дед рукой. — Вы посмотрите: куда им воевать?
Уставшие, измордованные лошаденки тянули военные фуры, орудия, разваливающиеся телеги. Красноармейцы были оборванные, заросшие, израненные. Некоторые, видно, до крови разбив ноги, шли босиком, перекинув ботинки через плечо. А у других вовсе не было ни сапог, ни ботинок. Шли без всякого строя, как стадо, сгибаясь под тяжестью мешков, скаток, оружия и отнюдь не воинственно звякая мятыми котелками.
— О несчастные расейские солдаты, — пробормотал дед, снимая шапку [101—2]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
10
" На этот раз было холодно. Книгами хорошо натопили печь. Мать принесла совок, чистила поддувало, выгребала золу тупо и сосредоточенно. Я сказал:
— Ладно, когда-нибудь у нас опять будет много книг.
— Никогда, — сказала она. — Никогда не будет. Я уже не верю. Нет на свете ни доброты, ни мира, ни здравого смысла. Злобные идиоты правят миром. И книги всегда горят. Горела Александрийская библиотека, горели инквизиторские костры, сжигали Радищева, сжигались книги при Сталине, горели костры на площадях у Гитлера, и будут гореть, и будут: поджигателей больше, чем писателей. Тебе, Толя, жить, и ты запомни этот первый признак: если книги запрещаются, значит, дело плохо. Значит, вокруг насилие, страх, невежество. Власть дикарей. Боже мой, это подумать только!.. Если банды дикарей кидают книги в костер на площади — это страшно, но все же это полбеды. Может, их еще не так много, этих дикарей. Но когда каждый человек в каждом доме начинает, трясясь от страха, жечь книги... О, до этого надо довести народ! Это надо уметь. Я думаю: зачем ты у меня родился? Жить в таком мире...
Эту ее речь я запомнил на всю жизнь [109—10]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
11
" — А ну, — сказала мама, — разорви эту книгу, клади в печку и разжигай.
Книг у нас было много, мама собирала их и постоянно покупала новые. И вот она стала пересматривать их, стопу за стопой — и отправлять в печь. Книги горят долго и упрямо, их надо ворошить кочергой. [...] Особенно жаль было великолепно иллюстрированных, переплетенных годовых комплектов «Иностранной литературы» с 1890 по 1910 год, напечатанную при царе «Русскую историю в картинах», не говоря уж о книгах Горького.
— Это вредительские книги, — объяснила мать.
Понятно. Если в школе тетради жгут, то вредительские книги надо и подавно — в печь. Горький не так давно умер, но вокруг все шепотом говорили, что его отравили. Сперва сына его убили, а потом и самого «залечили» в Кремлевской больнице. А раз такое дело, лучше его книг не держать.
Но я буквально завизжал, когда к сожжению были приговорены японские сказки:
— Не надо, мама, не надо!
Это была самая любимая книга моего детства, по ней я выучился читать. В ней рассказывалось о занятных и поучительных историях, происходивших с мальчиком Таро и девочкой Такой, а на картинках были прудики с золотыми рыбками и японские домики среди карликовых сосенок. Я вцепился в книгу, а мать стала вырывать, и она была сильнее, и мои Таро и Такой полетели в огонь. Обложка была плотная, лакированная и долго не хотела гореть. Лежит великолепная детская книга среди огня — и не горит.
— Японцы — капиталисты и наши враги, — сказала мать. — Нельзя держать в доме японские книги.
Чтобы я не разревелся, она дала мне ножницы и велела кромсать семейные фотографии. Ставила крест на лицах, которые надо вырезать, это были враги народа, и я их аккуратно вырезал. Что-то у нас оказалось подозрительно много знакомых врагов народа.
После моей обработки фотографии выглядели презабавно. Вот, например, большая групповая фотография, ряды проглотивших аршин мужчин и женщин, надпись: «Учительская конференция 1935 года». А в этих рядах теперь, после моих ножниц, — пустые дырки в форме человеческих силуэтов, словно не люди были, а привидения. Все они оказались врагами народа, теперь их уж нет, их надо забыть [88—89]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
13
" Какие новые Яры, Майданеки, Хиросимы, Колымы и Потьмы — в каких местах и каких новых технических формах — скрыты еще в небытии, в ожидании своего часа? И кто из нас, живущих, уже, может быть, кандидат в них?
Будем ли мы понимать когда-нибудь, что самое дорогое на свете — жизнь человека и его свобода?
Или еще предстоит варварство?
На вопросах, пожалуй, я и оборву эту книгу.
Желаю вам мира. И свободы [332]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
14
" Мать в другой комнате перешивала мне пальто к зиме. Она вышла, глянула в газету.
— Не верю я ничему, — пробормотала она. — Кошмар какой-то. Не было хороших царей. Убивали все от Святослава до Сталина.
— Про Сталина забудь, дурная! — весело сказал дед. — И ныне, и присно, и во веки веков. Будет хороший царь.
— Нет, — сказала мать. Может где-нибудь на Мадагаскаре, в Америке, в Австралии, только не в России. В России — нет [42]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
15
" Системы лжи и насилия блестяще обнаружили и взяли на свое вооружение одно слабое место в человеке: доверчивость.
Мир плох. Является благодетель с планом преобразований. По этому плану сегодня нужны жертвы, зато на финише гарантирован всеобщий рай. Несколько зажигательных слов, пуля в затылок недоверчивым — и вот уже миллионные толпы охвачены порывом. Поразительно примитивно — а как действует!
Из самых лучших побуждений, при беззаветном героизме верующих мальчиков и девочек, и матерей-патриоток, и убеленных сединами старцев начинаются агрессии, чистки, доносы, расстрелы, издевательства, цинизм, причем, подозреваю, совершенно безразлично, во имя КАКОЙ цели. Достаточно голословно сообщить, что она прекрасна. Верят [271—72]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
16
" Когда из Германии поступили первые сведения о гитлеровских лагерях смерти, мир не верил. Он больше был склонен доверять красивым словам мерзавцев. Многие из тех, кто дымом вылетел из труб Бухенвальдов, начинали с того, что доверяли.
Вспомним, как киевские евреи поверили, что их везут в какую-то Палестину, и, даже слыша выстрелы, все еще рассуждали, что там вещи «поровну поделят». Сколько таких Палестин уже было обещано миру?
Вы полагаете, что-нибудь изменилось? Только в худшую сторону. С фанатизмом самоубийцы человечество лезет на отравленный мед, кто бы его ни выставил, и поистине нет предела людской доверчивости. [...]
Если цивилизация сегодня в опасности, если ей суждено выродиться или погибнуть, то это произойдет с восторженной помощью доверчивых людей. Сегодня они мне кажутся опаснее самих их наглых вождей, потому что делается-то все — их руками. А их становится угнетающе много, и чудятся впереди такие Бабьи Яры, Освенцимы и всеобщие Хиросимы, какие нам еще и не снились.
Хочу, чтобы я ошибался. Молюсь [273]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
17
" У обочины, среди живописных кусточков, стояли два креста — простые, деревянные, с надетыми на них немецкими касками. На холмиках были положены и цветы, но они давно сгнили и высохли. Вот, наверное, где-то в Германии матери плачут или остались дети. Отцы не приедут с чемоданами, полными барахла и велосипедных звонков. Стоило переться в такую даль, чтоб в конце концов гнить под ржавеющей каской? И есть ли вообще в мире что-нибудь такое, ради чего стоит гнить под ржавеющей каской? Столетия идут за столетиями, и убитые гниют то за одно, то за другое, а потом оказывается, что все то было напрасно, а нужно, оказывается, гнить совсем за третье... [130] "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
18
" Перед каждым фильмом непрерывно шел киножурнал-боевик «Пребывание В. М. Молотова в Берлине». Я насмотрелся его так, что знал наизусть каждый кадр.
Из него явствовало, что у Советского Союза нет большего друга, чем Гитлер. У советского народа есть Сталин, а затем — Гитлер. И вот Молотов едет в Германию, у нас с ней пакт о дружбе и ненападении. Его встречают в Берлине оркестрами, цветами и овациями. Изумительно маршируют гитлеровские войска. Захватывающая военная музыка. Гитлер по-братски радушно встречает Молотова, долго-долго трясет ему руку, они о чем-то увлеченно говорят, а вокруг толпа фотографов, вспышки. И опять сногсшибательно маршируют немецкие войска с развернутыми знаменами, на которых — такая мужественная, дружественная нам свастика.
И я начинал захлебываться от восторга, глядя на экран: хотелось вот так же лихо маршировать. Вот бы наш пионерский отряд научился так ходить, а наши военные игры походили бы на немецкие операции в Европе!.. Ах, как они лихо действовали, эти немцы. Советский Союз едва поспевал им неумело подражать.
Состоялась расчудесная война с Польшей. Гитлер с запада, мы с востока — и Польши нет. Конечно, для отвода глаз мы назвали это «освобождением Западной Украины и Белоруссии» и развесили плакаты, где какой-то оборванный хлоп обнимает мужественного красноармейца-освободителя. Но так принято. Тот, кто нападает, всегда — освободитель от чего-нибудь.
Папа Жорика Гороховского был мобилизован, ходил на эту войну и однажды по пьянке рассказал, как их там в самом деле встречали. Прежде всего они там, от самого большого командира до последнего ездового, накинулись на магазины с тканями, обувью и стали набивать мешки и чемоданы. Господи, чего только не навезли наши бравые воины из Польши. Один политрук привез чемодан лакированных ботинок, но они вдруг стали расползаться после первых шагов. Оказалось, что он схватил декоративную обувь для покойников, сшитую на живую нитку. А Жоркин папа привез даже кучу велосипедных звонков. Мы носились с ними, звякали и веселились: — Польше каюк!
Буржуйским Литве, Латвии, Эстонии был каюк. У Румынии взяли и отобрали Бессарабию. Хорошо быть сильным. И все же это не шло ни в какое сравнение с подвигами Гитлера.
Дед каждый день требовал, чтобы я читал ему в газетах про Гитлера. Немцы всюду только побеждали. Они бомбили, топили суда водоизмещением в тысячи брутто-тонн, шутя занимали страны и столицы. Неповоротливые растяпы-англичане доживали последние дни, Бельгии каюк, Франции каюк.
Когда дед отдыхал, я пристраивался к нему, и у нас начиналась увлекательная игра. Дед поднимал ладонь, планировал ею в воздухе, жужжал и с криком «бомбовозы» пикировал на меня. Я хохотал [92—93]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
19
" Разговорившись, Жора улыбнулся:
— Что это ты, Володька, по улицам ходишь? Ведь ты же жид? А ну-ка, пойдем.
[...] Двинулись. Давыдов тихо спросил:
— Тебе не стыдно?
— Нет, — пожал Пузенко плечом. — Я за это деньги получаю.
Так мило и спокойно они пришли в гестапо, на улице Владимирской, дом 33. [...]
До самого отступления в 1941 году в нем помещался НКВД УССР, и здание было наилучшим образом приспособлено для его нужд. За величественным фасадом разместились отлично оборудованные следовательские кабинеты, помещения для пыток, каменные мешки подвалов, а во дворе, скрытая от любопытных глаз — тюрьма в несколько этажей, соединенная с главным зданием переходами. Иногда из подвалов на улицу доносились крики. Считалось, что для простого смертного возможен только вход в этот дом, редко кто выходил.
Взорвав Крещатик с магазинами и театрами, взорвав историю Руси — Лавру, НКВД, однако, оставило в неприкосновенности свой дом, словно нарочно для того, чтобы у гестапо были сразу же все условия для работы. Гестапо приняло и оценило такую любезность, немедленно разместилось за величественным фасадом, и крики возобновились.
(Забегая вперед, можно добавить, что при отступлении немцы подожгли соседние дома на площади Богдана Хмельницкого, университет, но оставили в неприкосновенности дом № 33. Сейчас в нем КГБ УССР. Там хранятся многие советские и немецкие данные, которых так не хватает этой книге, а также непрерывно накопляются новые, наверное, чтобы будущие исследователи не оставались без дела. Но вот будет чудо, если потомки откроют в этом здании музей: «Уничтожение человека на Украине и превращение его в обезьяну»...) [205—6] "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel
20
" Подумать только, что стадо коров, что стадо людей — никакой разницы, выходит? Коров гонят на бойню, направляют батогами, делят на мелкие партии, и стадо слушается, разделяется, и каждая единица по очереди, по порядочку, нос в хвост подходит под удар. Это стадо рогатое — если бы оно вздыбилось, осознало свою силу, оно бы всю бойню разнесло. Но его убивают поодиночке, спокойно бьют, с обеденными перерывами.
А поблизости тут, рядом за забором, пасется другое стадо, и оно ничего, его пока не касается. «Животные, — говорим мы, — они не понимают». А люди — все понимают и все равно ведут себя, как стадо. Видимо, все-таки не так уж далеко мы ушли от животных?
Как это было перед войной? Год за годом наши пастухи выхватывали поодиночке и пачками, гнали стадами в Сибирь, стреляли, а другие паслись, смотрели, холодели от страха, ждали. А как немцы согнали тьму на улице Мельникова, и она там сидела, ждала очереди и на другой день, и на третий, им уже нечего было терять — и не вздыбились, не разнесли, только рыдали и ограниченными группами проходили на процедуру. Вокруг же был как будто цивилизованный городу в нем оставались другие, в том числе и я, паслись и помахивали хвостами, видели, слышали, холодели от страха, молчали.
Это уму непостижимо! Нас шлепают, а мы только шарахаемся, как стадо, — и молчим. У пастухов за плечами тысячелетний верный опыт: наглой уверенностью, дубиной и батогом запугать и загнать в молчание, а потом уже делай, что хочешь, соломинкой махни, а стадо шарахается [250—51]. "
― Anatoly Kuznetsov , Babi Yar: A Document in the Form of a Novel